Проект, он же виртуальный клуб, создан для поддержки
и сочетания Швеции и Русскоязычных...

Александр Рудницкий

Аша и «милосердная смерть»

«Ну, вот вы и работаете у нас, — сухо сказала ему старшая сестра. — Семь ночей в нашем отделении — ваши. Вообще со студентами работать сложно, но что делать — работать некому! — добавила она. — Сегодня ваше первое дежурство, Валентин Петрович введет вас в курс дела. Не опаздывайте!» — «Я постараюсь», — кивнул Аша, покидая душное помещение под строгим взглядом Аллы Викторовны.

Необходимость толкала его на ночные дежурства: денег стипендии катастрофически не хватало. Он окинул взглядом это печальное место: не очень длинный коридор, большие палаты, заполненные больными и умирающими от тяжелых заболеваний крови. Скрипучие полы, облупленные стены, тараканы. «Боже, помоги мне», — вздохнул он.

Когда он вышел наружу из отделения, небольшого одноэтажного старого дома, стоявшего на отшибе в углу территории большой городской больницы, его охватило приятное тепло и свежесть самого начала ранней сентябрьской осени, еще даже и не вступавшей в свои права, и обступили шумные под легким ветром деревья, густо насаженные везде. «Как хорошо!» — подумалось ему. Все не так уж и печально! Нужно не забыть придти пораньше на полчаса, присмотреться. Всегда есть «мелочи», сразу трудно понять, а потом — проблемы.

Он прошелся по территории, осматриваясь. Больница была старенькая, состоявшая, в основном, из двухэтажных кирпичных корпусов, давней постройки. Один из них привлек его внимание. Ничего подобного ему видеть не приходилось. Фасад его был построен из отесанного местного камня. Узкие готические окна, разделенные колонками; по углам — вытесанные из цельного камня гербы с какой-то неизвестной символикой. На Ашу, интересовавшегося историей и архитектурой, повеяло чем-то драматическим и древним. Впоследствии, изучая книги по архитектуре, он был поражен сходством этого дома с флорентийскими строениями XV века. Ему вспомнился чей-то рассказ, что этот дом строил для себя какой-то богатый купец. Что с ним потом сталось? Он подумал о нем, но быстро забыл.

Потом мысли его перешли на то, о чем он думал теперь постоянно: на Христа. Это была его заветная, тайная мысль. Все, что связывалось с Ним, приходило в такое противоречие со всем стилем жизни, учебы материалистической подачей материала на лекциях, в учебниках, что это его продолжало пугать. Порой Аша приходил в отчаянье от мысли, что он сумасшедший, что это бред, но каждый раз, обращаясь с молитвой к Нему, он чувствовал себя духовно окрепшим. «Разве может безумие давать силу? — думал он. — Тем более, разве хоть в одной бредовой системе есть мысли о любви». Но ему не на что было опереться в этой борьбе с действительностью. Только посещения церкви, довольно редкие, давали ему уверенность. Ведь раз существуют церкви, то, значит, Бог не может быть безумием. Его вера была очень личная, и Христос тоже— не относящийся ни к одной религии: православной, католической или какой-либо другой. Все-таки его пугали озлобленно глядевшие старушки в церкви, постоянная толкотня. И верующим в том смысле, в каком это подразумевается, он себя не считал.

Все же последнее время он испытывал сильный страх, и мысли о своей возможной смерти, внезапной или какой-либо другой, он не мог сказать точно, пугали его чрезвычайно. Это оставалось у него еще с тех пор, когда он молился произвольно, не по «Отче наш». Теперь он гораздо более осторожно и внимательно относился к молитве и к употреблению Божьего имени, но страх смерти оставался. Еще раньше, до того, как он узнал, что Бог хочет не смерти грешника, но исправления, Аша думал, что Бог хочет убить его. Но теперь, после более внимательного знакомства с «Новым Заветом», Аша стал думать иначе. Теперь его пугала собственная гибель как исход его судьбы, неизвестной ему, как сама неизвестность, как возможность.

«Совершенная любовь изгоняет страх». Но к любви Аша пока и не приближался. Он продолжал жить почти обычной жизнью. Курил, иногда выпивал, правда, стал избегать очень сомнительных знакомств — и только. И все-таки что-то в нем менялось. Он стал чуть более ответственным, впрочем, чувствуя, что он сам мало что может. Была в нем чрезвычайная, какая-то неисправимая несерьезность, легковесность. Чувствуя это, он чувствовал и то, что нуждается в Христе.

Сентябрьским вечером этого же дня, за сорок минут до начала дежурства, Аша поднимался по ступенькам больничного отделения. Едва он открыл дверь, его охватил совершенно особый запах смеси спертого воздуха, сырости, больничного борща, лекарств и еще чего-то неописуемого. На улице еще было довольно светло, а внутри коридора был уже полумрак. Впрочем, единственной лампочкой, разрушавшей сумрак, была лампа на столе дежурного фельдшера. Стол и шкаф с лекарствами стояли в конце не очень длинного коридора. Коридор был в середине, а по обе стороны открывались двери в палаты. Их было всего пять или шесть.

За столом сидел пожилой, грузный человек — Валентин Петрович. Он смотрел перед собой и чего-то, словно бы, ждал. Неожиданно он увидел Ашу. «Рано, — сказал он, не удивившись. — Это хорошо? Или нет?» — полувопросом, полуответом высказался он. Пожал плечами. Словно говоря: «мне это совсем без разницы». Аша улыбнулся вежливо, но совсем без любви: «Не могли бы вы меня ввести в курс дела. Я — студент, сегодня — мое первое дежурство. Должны быть какие-то особенные мелочи? Я, так, в целом в курсе, но...» — «Главное, — просто произнес Валентин Петрович, — журнал. Дежурство принял, дежурство сдал. Вот здесь распишись, — он сунул Аше журнал. — Наркотики — чтобы все сходилось: ответственность большая — морфин, промедол. Потом — журнал сдачи приема дежурства: распишись, что принимаешь! — Аша расписался. — По местам назначений разложишь лекарства, но — после антибиотиков, ближе к вечеру. Понял? Вот лежат листы назначений. Понял? Если будет плохо — вызовешь дежурного врача». — «И все?» — со страхом в голосе спросил Аша. «Все! Будешь делать что назначат». — «Если умрет кто!?» — «На бедре химическим карандашом пишешь фамилию, имя, отчество, год рождения, отделение. Вот он», — Валентин Петрович показал карандаш, лежавший в столе. «Подождите, я запишу». — «Запиши, — спокойно согласился Валентин Петрович, — а то сами уже не скажут», — он засмеялся глуховато собственной шутке. «А все-таки, — допрашивал его Аша, — что же делать, сразу, если умирать начнут, пока врач не придет». Валентин Петрович смотрел на него почти безразлично: «Ну сделаешь сердечное, что ли, а можешь ничего не делать!» — «Как так?» — «Да потому, что, если умирают, значит — нужно, значит — пора, потому что им все, что можно, уже сделали. Врача, врача вызывай! он медленно поднялся. — Платят мало! Я бы сам на скорую пошел, там ставки выше, но — уже на пенсии, тяжело. Да и здесь работаю потому, что просят, работать некому. Кто теперь работает за такую зарплату?.. Значит, так: всего около тридцати человек. При мне сегодня не умирали. Тяжелая девочка новенькая — в первой палате: поставишь капельницу по назначению, будет плохо — вызывай дежурного врача!» Он ушел не прощаясь.

Аша совсем забыл спросить: неужели он остается совершенно один здесь, в этом старом, скрипучем заброшенном здании с тяжелейшими больными? Его охватил почти ужас. Он, однако, подумал: «Я не один, со мной Господь. Господи, помилуй меня!..»

Он просмотрел журналы, открыл сейф, тут же вспомнил, что нужно было, все-таки, принять наркотики по счету, пока Валентин Петрович был здесь. Пересчитал сам, проверил — все сошлось. Он расписался во всех журналах, какие нашел, что — принял. Посмотрел в небольшое окно над белым шкафом. На улице во тьме горел уличный фонарь. Аша пошел знакомиться.

В первой же палате он был поражен, что на него смотрели самые обычные люди, мужская палата — здоровые мужчины, пожилые и помоложе, даже — полные, с розовыми упитанными лицами. Одни лежали, другие играли в карты. С Ашей поздоровались. Удивились мало, почти не обратили внимания.

Женщины, как правило, были пожилые, некоторые — костлявые, желтые, другие — совсем ничего, как обычные люди. Он обнаружил совсем старенькую бабушку, она почти не вставала. Что-то жевала. Аша спросил, как самочувствие, что-нибудь, может быть, нужно? Бабушка посмотрела искоса: «Ничего, внучек не нужно. Спасибо докторам, сейчас полегче стало...» Аша подумал: «Какая же она была, когда ей было плохо?» Женщины отнеслись к Аше внимательно, некоторые даже говорили что-то вроде: «Ой, новенький, молоденький, неженатый!» Аша что-то отвечал.

По коридору ходили мужчины, выходили на улицу курить, было какое-то людское движение, и Аша перестал испытывать страх. Наконец, он прошел в единственную одиночную палату. На стуле у кровати сидела женщина. Печальная, молодая, смотрела в темное окно. При виде Аши она встала. «Здравствуйте. Вот... — она указала на постель. — Вы — врач, нет? Медбрат!» Она указала на койку, губы ее скривились то ли от жалости, то ли от отвращения — так, по крайней мере, показалось Аше. Плохо?! На подушке видна была голова, остальное тело девушки было накрыто простыней. Лицо девушки было ослепительно невиданно красиво. Румяные щеки на бледном, как полотно, лице, алые еще по-детски слегка вспухшие губы, точеный нос. Русые пышные волосы и, главное, большие, глубокие, притягивающие, умные, все понимающие глаза. Болезнь, будто желая посмеяться: «Смотрите, и таких я поражаю!», словно подчеркнула всю прелесть девичьей, еще только-только расцветающей прелести. Девушка посмотрела на маму, на Ашу. «Дашенька, ты хочешь чего-нибудь? Скажи, я все сделаю». Девушка отрицательно мотнула головой. Аша спросил, как самочувствие — причем, у него было чувство, что он лжет, потому что это был ненужный вопрос. Даша сказала, обнажая ослепительные зубки: «Хорошо, только тошнит немного». Женщина потянула Ашу в коридор. «Ну как она?» Аша мотнул головой: «Я не врач. Если хотите, я приглашу его». — «Нет, нет, раз говорит что хорошо, не нужно. Боже мой, ей только пятнадцать лет, пятнадцать. Ну почему, почему? Она так похудела, скелет. Вы видели, хотите, хотите посмотреть?» — «Нет, нет», — Аша отказывался. «За что? Я знаю, она так мучается. Я знаю, что это моя вина, моя, но смогу, я смогу... Если нужно, я готова все отдать, но ваш заведующий говорит что ей лучше, что кризис миновал. Но надолго ли это? Я убила бы себя, только чтобы она не мучилась. Или... или. Нет, о, какие страшные мысли приходят! Вы знаете, какие страшные. Это — ужасная болезнь. Как она называется. Мне сказал Петр Григорьевич — ваш заведующий, что с этой болезнью можно жить еще лет тридцать. Это было бы счастье. Но, — она понизила голос, — здесь рассказывают, что он говорит так всем. Вы можете мне сказать правду, как вас звать? Аша Викторович? — странное имя. Ну ладно... Скажите мне правду». — «Я ничего не могу вам сказать, — ответил Аша. — Я не имею права». Ее настойчивость приводила его в отчаянье. «Я не могу, нет, нет, и не просите». Он отказался категорически. Женщина воскликнула: «Я узнаю все равно, я украду историю, прочитаю». — «Но какой смысл врать заведующему? Если он сказал, ну почему вы ему не верите?» — «Нет, нет, — повторяла женщина, — я вижу такие страшные сны! У меня ужасное предчувствие». Аша уговаривал, как мог. Он дал выпить ей успокаивающие капли, но сам взволновался.

Потом все мысли его заняла работа. Он делал антибиотики, раскладывал лекарства в маленькие квадраты с фамилиями. К полуночи опять делал уколы антибиотиков по назначению.

Дом к этому времени погрузился в сон. Темнота окружила его со всех сторон. Только лампа на столе у Аши горела в коридоре. Он молился. Это спасало его от страха, словно что-то защищало его в этом доме скорби. Горел ночник и в комнате у девочки. Ей тоже были назначены антибиотики. Аша увидел, какая она худая, у девочки осталось только одно красивое, одухотворенное лицо, тело же было ужасно худое, неразвитое, руки тонкие. Ему было нестерпимо жаль протыкать эту бледную истонченную кожу иглой. И вдруг он подумал: «Ну какое мне дело до нее, до ее страданий, до всего этого? Я только делаю то, что даст мне деньги, чтобы прожить. Будет она жить или умрет, какое это имеет значение для меня? Завтра я сменюсь — и уйду до следующего дежурства, и забуду и ее, и ее страдания, и ее мать...» Он стал соображать: действительно, по какому-то закону выходило, что нет никакой силы, которая могла бы его заставить страдать за нее, пусть даже хорошенькую девочку, так же, как если бы это были его собственные страдания. «Почему же, тем не менее, я страдаю, и мне так больно видеть ее страдания, и я так переживаю за нее?» Он, однако, опомнился, ему стало вдруг очень страшно, что он вообще мог так подумать. Он подумал о Христе. «Ведь

только если есть Он, я обязан жалеть и сочувствовать. Но ведь все остальные, — он поправился: многие не верят в Него, и однако тоже жалеют. Или это я такой бесчувственный, что мне нужно пообещать вечную жизнь, чтобы я стал жалеть других. Какой ужасный мир!» — подумал он.

И вдруг отчетливо, ясно понял, что он счастлив, потому что верит в Него. Если бы его не было, он был бы сражен этим ужасом. Но тогда он спросил себя: «Почему — она? Что она сделала такого?» Ответить на это он не смог, но это все равно ничего не перечеркивало. Он повторил: «Я хочу верить в него! Потому что без него нельзя!» Он вспомнил про диагноз этой девочки. Достал папку из стола с номером палаты. Но она была пуста.

Ночь прошла спокойно. Утром все были живы. Спал он спокойно и относительно хорошо выспался в кабинете старшей медсестры. Сдача дежурства также прошла без заминки, и Аша успел на утреннюю лекцию.

На следующий день под вечер он случайно встретил на улице Валентина Петровича. Тот стоял около пивного ларька. Он первый заметил Ашу и доброжелательно поднял руку, приветствуя. Аша пива не любил, но тоже выпил кружку. «Как учеба? Все спешишь?» «Да не особенно сегодня. А вы когда сменились?» — «Вот сейчас на смену», — сказал Валентин Петрович. «Как же можно пить?» — «Да пара бокалов не повредит, да к тому же я на особом положении, — бодро сказал Валентин Петрович. — Уволить меня не могут, работать некому. Во-вторых, я один на смене, никто ничего не скажет, а больные — я на них особенно внимания не обращаю. Отработал свое — и домой». Аша рассказал тот случай, когда мать просила его сказать диагноз. Валентин Петрович ответил: «На это нужно смотреть проще. Она мне десяточку, я ей — диагноз: возьмите, пожалуйста». Аша поинтересовался: «И какой же?» — «Лейкемия, — Валентин Петрович откашлялся. — Под вопросом, правда, но эти вопросы ставятся для порядка, еще до исследования крови. Но заведующий наш — опытный, очень опытный: если написал, то — все. Это — приговор! Через три, максимум, месяца, ну, максимум, через шесть, а может, и завтра — прощай, прости». Аша ужаснулся: «И вы все это ей сказали? Как же можно было говорить матери!» — «А что! Знаешь, что мать мне сказала-то? Посодействуйте, говорит, на тот свет ее пораньше отправить! Чтобы не мучилась». — «Что вы говорите!» «Да! Женщина серьезная. Но в данном случае, я думаю, она совершенно права. Никому эти страдания лишние не нужны. Я ей, естественно, отказал, но, на мой взгляд, все же полезно было бы усыплять таких больных». Аша отставил пиво. «Как же вы можете так говорить! А вдруг она внезапно поправится или случится долгая передышка». — «Единственное оправдание! — сказал Валентин Петрович. — На самом деле это — уже не жизнь: ведь сам знаешь, что завтра или в любой момент можешь умереть. На мой взгляд, лучше — твердая определенность и уверенность, что спокойно, тихо, без боли уплывешь, — он помахал руками как крылышками, — чем страх постоянный. Я — пожилой уже. На своем веку пожил, повидал. Видел и как в стардоме иные медсестры на тот свет отправляют особо вредных пациентов, — он перекрестился, — избави меня от такого! Нет, я, конечно, не уверен, все же гуманность существует, неизвестно, правда, отчего. Но женщина эта — суровая! Такая и отравить может или еще что-нибудь. Ну, побегу я, — он устремился прочь старческой трусцой, на бегу кинув: — Не забудьте, студент — завтра после суток моих вы меня меняете». Аша помахал ему рукой.

Он глубоко задумался. Легкая преждевременная смерть для человека, обреченного на страдания, на жизнь в страданиях, на медленное угасание и все равно — на смерть... Может быть, и в самом деле лучше? Никогда раньше до этого Аша даже близко не подходил к таким мыслям. Чужие страдания были для него отвлеченным понятием. Так же, как, видимо, и для Валентина Петровича. Старый человек, а такой циник!

Аша отпил глоток из пивной кружки и вспомнил слова: «Смерти нет, ребята!» Это сказал, кажется, какой-то военный, Клочков его фамилия была, что ли. Они защищали Москву от фашистских танков — и все погибли. Он впервые задумался об отношении их всех к Смерти, впервые почувствовал какую-то свою отстраненность. Впервые он разделил: Они и Я. Впервые неясные образы и обрывки мыслей могли вылиться в слова. Смерть как будто не касалась их всех. Люди умирали, как во все времена, но Смерть была для них как бы абстрактным понятием. «В нас воспитали героизм», — почему-то подумал он. И вспомнил, как изображали газеты и книги героев — генерала Карбышева, например, который не отрекся от родины, не стал предателем, предпочел смерть. «Почему смерть так мало значит — у нас?» — спрашивал он себя, и не получал ответа. Он, пришедший к Христу, точнее, пораженный верой в него, независимо от себя самого вдруг задумался о смерти. «Смерти нет, ребята!» — это значило что-то другое: смерть тут не имела высокой цены.

Он оглянулся вокруг: улица, залитая солнцем, вся в зелени и пыли. Тени от деревьев и солнце. Люди вокруг, много людей, мужчины в расстегнутых рубахах, пахнущие потом, просто одетые. О чем они говорят? Он прислушался. Все общаются, будто по одной схеме: кто-то рассказывает, усмехаясь, остальные смеются. Кто — о женщинах, кто — о кукурузе, о курах, о ниве. Что-то не слышно, чтобы говорили о Смерти. Но для Аши Смерть становилась чем-то иным, нежели абстракция, чем-то очень важным, таинственным, громадным в своей непостижимости и молчании. Смерть опровергала эту жизнь с легкостью, и была такой же кабалистической загадкой, как вечная Вселенная. Такая Смерть придавала загадочность жизни и допускала существование в принципе всего.

«Почему-то принять существование теории относительности с ее парадоксальностью я могу, а смерть — нет. Попробуй, скажи им, — он оглянулся на окружавших его людей, — о Христе, они поднимут меня на смех. В лучшем случае...»

Ему вдруг стало страшно всех этих мыслей. Они были уж очень непривычны и темны. Он быстро допил пиво и пошел по улице.

Улица и все окружающее, такое привычное, сугубо земное, никак не подходило к его мыслям. Все же он так и не разобрался: «Почему нельзя родственникам знать о диагнозе? Они ведь имеют на это право. Видимо, правильно сделал Валентин Петрович, что сказал. Я вот не решился, а он сказал без всяких колебаний. За десятку! — он усмехнулся. — Но ведь как теперь страдает мать этой девочки! Нет, — решил Аша, — правду можно и нужно говорить только тем, кто готов к ней, кто не употребит ее... На что можно употребить правду? Правда она и есть правда. Это ложь можно употребить. Или страшная правда — тоже ложь, если ее можно употребить на что-то? — он опять задумался. — Сумасшествие какое-то!» — сказал он себе.

Перед приходом на очередное дежурство его не оставляли тревога и напряжение, точно он шел на что-то опасное, сложное.

Он открыл дверь, запах заброшенной советской больницы окружил его. Его встретил спокойный, как всегда, Валентин Петрович. «Есть тяжелые больные: Трофимова — может умереть — и Фастов в третьей мужской палате очень тяжелый. Замотался я сегодня, капельницы сплошные. То же и тебе предстоит, — он мотнул головой в сторону листков назначения. — А девочке лучше, но мать совсем спятила, сегодня к заведующему подходила и ко мне. Все просит точно сказать, сколько дочке жить осталось. Заведующий на меня смотрит волком, считает, что это я ей про диагноз сказал. Кстати, лейкемия подтвердилась, сегодня сделали еще одну пункцию грудины, чтобы точно уж знать. Мать ее ходит, как волчица в клетке, жить, говорит, смысла нет ей». — «Кому, дочери, что ли?» — «Бог его знает, и сам не пойму. Принимай дежурство, я пошел!» — он крепко пожал Ашину руку и скрылся.

Вечер выдался ужасно беспокойный. Пришлось два раза вызывать дежурного врача к тяжелым больным. Занимался Аша обычными делами. Едва у него выпала короткая передышка, к нему подошла молодая красивая женщина, он едва узнал в ней мать той девочки. «Как вы думаете, — спросила она, кусая губы, — можно ли мне оставить ее, ей лучше. А мне очень нужно отлучиться». — «Да, конечно, — ответил Аша. — В вашем присутствии теперь нет необходимости». Она виновато посмотрела на него. Вдруг спросила: «Как вы думаете, от какого лекарства смерть легче всего. Если вот так выпить сразу». Аша стал ее успокаивать. Но глаза ее вдруг стали ледяными, в них проскользнуло такое спокойствие и еще что-то — и он запнулся. «Не знаю», — честно признался он. «А вы можете узнать? В этом ведь ничего такого нет». Аша что-то стал бормотать, что это очень нехорошо. Она смотрела на него в упор: «Ну?» Вдруг он пообещал. Женщина, как ему показалось, презрительно усмехнулась — и ушла. «Боже мой, — стал думать Аша. — Что же я делаю». Но собственные мысли показались ему незначительными, когда он стал думать о ней, этой женщине. Какие страшные замыслы скрывались у нее в голове! Как она смотрела! Все же Аша даже и подумать не мог серьезно, что ее вопрос может иметь прямое отношение к ее дочери.

Ночью умерла Трофимова — женщина лет шестидесяти. Пришла заспанная молодая женщина, дежурный врач, констатировала смерть. «Ваше отделение — самое мрачное! — воскликнула она. — Как вы здесь работаете? — прямо средневековье какое-то». Аша пожал плечами, у него тоже уже появилась мысль уйти отсюда, но он искал спокойной работы, чтобы не мотаться по городу, как на скорой помощи. Он почти до утра занимался умершей. К утру ощущал себя усталым и почти больным.

Днем однако, на занятиях, почувствовал себя бодрее. Но это была нездоровая, нервная бодрость, когда человек пересиливает себя. Если бы не обращение к Нему, совсем бы раскис. Однако на практических занятиях по фармакологии он вдруг спросил у старшего преподавателя, от какого медицинского препарата смерть приятнее и легче всего? «О, это очень интересный вопрос, хороший, — воскликнул преподаватель — пятидесятилетний еврей Михаил Исаакович Раневский. — Существует специальная группа ядов, — тут он, однако, с удивлением посмотрел на Ашу, словно что-то соображал. — Или вы имеете в виду обычные, ежедневно применяемые в медицине?» — Аша кивнул. — «Как вы знаете, наверное, практически все лекарственные вещества в больницах являются ядами: и в больших дозах могут вызвать смерть: для одних нужно в десятки раз превысить обычную дозу, например, анальгин, аспирин, аминазин; другие — всего в несколько раз: такие, как атропин, Прозерпин. Как правило, они все вызывают мучительную смерть: судороги, сильные боли, помрачение рассудка. Из всех, пожалуй, лучше всего наркотики: они вызывают легкую, безболезненную смерть — морфин, например: доза всего в несколько раз больше обычной, и — глубокий, спокойный сон, прочная потеря сознания и во сне — смерть, — он увлекся. — Есть еще отдельная группа специальных ядов. Таинственные, словно самой природой предназначенные для убийства: одни убивают мгновенно, в течение доли секунды — таков, например, цианистый калий; другие — медленно, однако один прием — и уже спастись нельзя: медленное угасание в течение недель и месяцев. Если хотите, я специально подготовлюсь и расскажу подробнее. Я не готов сейчас». — «Достаточно», — сказал очень смущенный Аша. Их окружили другие студенты, и Аше стало очень неудобно продолжать разговор. «Странное любопытство, — заметил преподаватель, — но врач должен знать многое. Это его право. Я надеюсь, вы не готовите убийство?». Аша засмеялся, но объяснить было просто необходимо: «Можно, я — после занятий». — «Конечно, конечно. У меня будет некоторое свободное время».

Аша уходил последним. Преподаватель явно ждал его рассказа. Аша начал: «Я работаю сейчас, подрабатываю: знаете, стипендии не хватает, мама помогать не может». — «Понимаю», — качал головой Михаил Исаакович. «Я работаю в гематологическом отделении — тяжелое отделение. Умирающие, отделение на отшибе, атмосфера тягостная... И вот там... девочка есть, пятнадцать лет. Она смертельно больна... лейкемия... Я так понимаю, она обречена... — Михаил Исаакович кивнул согласно. — Мать ее — молодая, красивая... — он не хотел говорить подробнее, — спросила меня вчера, какое лекарство вызывает наиболее легкую, незаметную смерть». Он посмотрел в глаза преподавателя. «Я все понял, — помедлил тот. — Морфин! Не говорите ей ничего. А впрочем, скажите. Нет, нет, не слушайте меня. Мы, вы, как будущий врач... Клятва Гиппократа... — он явно растерялся. — Это — сложный вопрос. Что такое смерть? Неизвестность, исчезновение навсегда. Уже никогда, никогда этот человек не увидит ни солнца, ни травы, ничего. Мы обязаны, обязаны, не знаю, правда, перед кем... — он проницательно глядел. — Не знаю, кто вы есть. Вы мне открылись с самой неожиданной стороны. Мы обязаны... Но если нет, то суда не существует. Суда, который может судить. Это — возможно, это — свободная воля, но насколько мы свободны? Мы совсем не свободны... Вы этого, может быть, и не понимаете... Вы понимаете, насколько опасен вообще этот разговор? Хотя бы для меня... Не слушайте меня! Это — между нами, только, только! Да, да, я все, кажется, понимаю, — продолжал он. — Вы говорите, это — девочка? Да! Она не может, не знает ничего в жизни. Это такая мука! Но ей, наверное, легче: она не сознает, наверное, я так думаю, что нет. Впрочем, мне трудно судить. Мы все слишком слабы, чтобы судить. Хотя нам внушают, что мы всесильны. Нет, нет, не говорите ничего ей. Впрочем, как хотите. Боже мой, что я говорю! Я понял, кажется, все. И молчите, молчите, всегда молчите! Никому — ни слова. Замкните уста. Всегда есть надежда. Это на Западе можно говорить что-то о смерти. У нас смерть — запрещенная тема. Вы слышите? Молчите! Молчите! Мы — коммунисты, мы любим жизнь. Вы поняли? Всего вам хорошего! — он пожал Аше руку. — До свиданья. Молчите, прошу вас».

Аша вышел в смятении. Он твердо решил молчать. Он пришел в парк и стал молиться: «Господи, помилуй меня, и ее помилуй!», — но будто какой-то голос, будто он сам себе отвечал: не касайся этих вопросов; это тебя не касается; этого нельзя касаться, там — тьма.

Он больше не стал просить о ней. Он опять напугался.

Как Аша ни тянул время, оно подошло. Он опять дежурил, но все обошлось спокойно. Он даже не видел этой женщины. Девочка, восхитительно хорошенькая, повеселела, встречая его улыбкой.

Так прошло еще пара дежурств. Аша все больше входил в работу, привык даже к смерти — и без особых чувств писал химическим карандашом то, что положено, и на каталке отвозил тело в какую-нибудь пустую комнату. Спал почти спокойно, но когда, все же, наступала поздняя ночь и все замирало, ему становилось невыносимо страшно. Он молился — и это спасало: словно защищало его от неизведанного и страшного. Вдруг на очередном дежурстве, когда он уже укладывался спать (был час ночи) в дверь постучали. Он отозвался. Вошла робко женщина — мать девочки. Она извинилась, что беспокоит его: «Мне очень плохо, дайте какое-нибудь сильнодействующее успокаивающее». Аша предложил ей чаю. «Спасибо».

Она помолчала. Горела ночная лампа. Аша ощутил, как из женщины что-то рвалось наружу, само просилось высказаться. «Какая адская тяжесть — эта постоянная тревога, она сводит меня с ума, словно я сама умираю! Да, мне это сделать было бы счастьем: умереть, лишь бы она жила». Аша стал ее успокаивать. Она прервала его: «Молчите, вам этого все равно не понять. Эта такая тяжесть и мрак, что описать это просто невозможно. Я стала ненавидеть весь мир. Почему, ну почему — она! Она такая прелестная, просто ангел! Ну почему болезнь поражает лучших. На свете столько мерзавцев. Они живут долгую, полную удовольствий жизнь и умирают в своей постели в глубокой старости. Она — единственная у меня, но даже если бы было сто, разве от этого легче? Я не могу видеть, как она страдает, как, несмотря на лечение, угасает каждый день. Я ведь не теряю надежды, — женщина оживилась. — Говорят, что в Харькове есть институт, в котором пересаживают костный мозг. Мы едем туда. Все на руках, все. Простите мне тот разговор, когда я спросила, помните, о том, что лучше для легкой смерти. Забудьте». — «Я уже забыл», — сказал Аша. Они посидели молча. И женщина ушла.

Вдруг она вернулась: «Простите меня, а все-таки, что лучше?» — «Цианистый калий», — ответил Аша. Дверь закрылась.

Прошло три месяца. Аша так и не ушел. Понемногу он втянулся, стал меньше уставать, ему доставляло радость — он даже не знал, почему, — как-то помогать этим людям. Но его заслуги в этом не было. На очередном дежурстве, сменяясь, Валентин Петрович вдруг сказал: «Опять поступила эта девочка, очень тяжелая. Это просто будет чудо, если она доживет до утра. Держись, мать просто сходит с ума». Он ушел, не прощаясь.

Девочка находилась опять в отдельной палате. Ее почти не было видно из-под простыни, лицо ее потеряло свою прелесть, ссохлось и пожелтело. Губы бледные. Только огромные глаза смотрели печально и внимательно. В кресле с нею рядом сидела ее мать. Она даже не взглянула. Она тоже казалась бесконечно усталой и постаревшей. В голове было много седых волос.

«Ну, как дела?» — задал пустой вопрос Аша. Женщина не ответила. Он занялся обычными делами.

Поздно вечером девочку посетил дежурный врач. Осмотрев ее, он сказал, что, кажется, кризис минует. Потом Аша лег спать.

Он проснулся от чьего-то пристального взгляда. Над ним стояла женщина. Она смотрела на него, охваченная какой-то дрожью. Воспаленным взглядом блестевших глаз она напоминала безумную. «Ей очень плохо, — сказала она. — Мне кажется, она умирает. Скорее, умоляю». Аша быстро поднялся и побежал туда. Девочка была бездыханна, ни пульса, ни дыхания, зрачки на свет не реагировали. Аша сделал ей адреналин — самое сильное лекарство, но это не произвело никакого эффекта. Он вызвал опять дежурного врача. Тот констатировал смерть, и, ворча, ушел. В палате пахло чем-то необычным, миндалем, что ли. Он сделал все, что положено. Тело на каталке теперь стояло в пустом помещении. Мать была безутешна. Она стояла рядом с телом дочери до самого утра. То заламывала себе руки, то ходила по комнате как тигрица.

Под самое утро она опять подошла: «Вы хороший человек, — сказала она. — Я только вам скажу. Вот — это, — она разжала кулак, там был какой-то крошечный едва различимый флакончик, от него исходил сильный дурманящий аромат. — Знайте: только вы это будете знать и я. Никто ничего никогда не узнает». Аша потрясенно опустился на стул: «Я вам не верю». — «Молчите, молчите. Она больше не будет мучиться». — «Вы, вы, вы, — он хотел сказать "чудовище", но не смог. — Вас будет судить Бог!» — «Я знаю, — сказала женщина. — Я это сделала от муки и от любви». Она ушла.

Вскоре Аша ушел из этого отделения, но глубокая душевная рана осталась в нем. Он чувствовал себя соучастником.

© Александр Рудницкий
Опубликовано с любезного разрешения автора

på svenska
100 шведских неправильных глаголов по почте

В Стокгольме:

13:07 8 июля 2025 г.

Курсы валют:

1 EUR = 11,15 SEK
1 RUB = 0,12 SEK
1 USD = 9,529 SEK




Шведская Пальма © 2002 - 2025